microbik.ru
1
СОВЕТСКИЙ МЕНТАЛИТЕТ: Социальные этюды. Отв. редактор Шаповалов А.И.Армавир: Издательство Армавирского государственного педагогического института, 1995 – с.52-61
Литвинов В.П.
ВЛАДИМИР ВЫСОЦКИЙ – АНАЛИТИК

СОВЕТСКОГО МЕНТАЛИТЕТА
1. О способах исследования менталитета народа или эпохи.

Я сознательно говорю о «способах», а не о «методах». До вопроса о методе мы ещё должны пройти долгий путь проб, ошибок и феноменологических редукций. Правда, вопрос о менталитете поставлен ещё В.фон Гумбольдтом в начале XIX века; он сформулирован как вопрос о «характере» нации, эпохи, языка и пр. [Гумбольдт 1984; 1985]. Методы таких исследований не разработаны до сих пор, см. к этому [Литвинов, Недялков 1989]. Определённые перспективы открывает понимающая социология, в рамках которой обсуждаются возможности построения обобщений на основе либо эмпатического (Г.Зиммель), либо рационально-типологического (М.Вебер) понимания. С другой стороны, можно привести доводы в пользу того, что всякая герменевтика вообще противна методу, если «метод» понимать в духе классической научной парадигмы [Гадамер 1988]. Вопрос о homo soveticus поставлен проф. А.А. Зиновьевым [1991], но в форме политического памфлета, извлечь из которого научную концепцию не так просто. Homo soveticus остаётся таким же малопонятным феноменом, как, например, homo austriacus [Beer 1979: 209]; естественно, можно поставить аналогичные неисчерпаемые вопросы о homo gallicus, homo americanus, и т.д. Современная наука, будем надеяться, достаточно разнообразна, чтобы принять как содержательные и такие вопросы, которые ставились в эпоху Просвещения, но потом были сняты с повестки дня из-за их несовместимости с методичной наукой.

Первое, что мы должны сказать себе, когда приступаем к проблеме советского менталитета, это то, что наши трудности не столько связаны со сложностью предмета, сколько с его необеспеченностью методом. Насколько я понимаю, менталитет не объективируется.

Но мы можем по крайней мере попробовать перечислить предметы обсуждения в рамках этой темы, обсудить характер возможных фактов, формы возможных обобщений или интерпретаций. Потом для этого рыхлого мыслительного пространства можно делать программу исследований а) феномена «советский человек», б) феномена «советский менталитет», как психологического компонента или измерения «советского человека».
Менталитет проявляется. Правда, сам термин относится к идеальному, к сфере сознания, но вне своих проявлений то, что называется «менталитетом», не будет названо «менталитетом». Как подходить к явлениям такого рода? Очевидно, следует коллекционировать наблюдения над поведением и речью, которые мы признаем «проявлениями менталитета». Здесь ещё остаётся вопрос о наших основаниях видеть в поведении и речи людей нечто, что якобы направляет «изнутри» это поведение и эту речь этим специфическим образом.

Вообще говоря, наша привычка усматривать за отдельными случаями характерного поведения некоторую движущую причину, отличную от самого поведения, - это тоже менталитет, наш устойчивый менталитет традиционного теоретика натуралистической школы.

Разумнее не вводить лишних допущений об абстрактных объектах и рассуждать по Сартру [Sartre 1988: 9-33]: некоторое непосредственно данное воплощает то или иное бытие-в-себе (напр., менталитет. В.Л.) в том смысле, что его смысл-для-нас воспроизводит смысл других непосредственно данных. Под этим углом зрения менталитет и его проявления – это одно и то же, и оно есть то, что оно есть, поскольку наша интенция направлена на поиск этого, т.е. менталитета в его многих проявлениях.

Поскольку же менталитет относится к сфере сознания, то его собственное бытие не есть бытие-в-себе, а бытие-для-себя: менталитет рефлексивен. Эти два вида бытия я различил опять же по [Sartre 1988: 33]. И поскольку менталитет сам себя интерпретирует, то в нашей коллекции должны быть представлены разнообразные примеры самопонимания менталитета. Этот второй корпус эмпирического материала для начала не должен смешиваться с первым корпусом1.

Я назвал лишь минимум необходимых предпосылок, но уже этот минимум содержит очевидные методические трудности.

Каковы наши основания полагать эту особую предметность «менталитет», которую мы намереваемся обнаружить в том или ином (предположительно социологическом или социально-психологическом) материале? Слово «менталитет» в русском языке ново; в «Словаре иностранных слов» 1985 года оно ещё не зарегистрировано. Оно бурно вошло в русский язык на волне западнической публицистики и сегодня стало уже таким же привычным, как его немецкий или английский источник у себя дома. Очевидно, это слово воспринимается не просто как модное, но и как нужное, удобное для критики идеологий и ценностей, ставших достоянием


обыденного сознания. Эта его признанная актуальность заставляет задуматься о научном исследовании феномена. Но начинать, видимо, надо не с критики, а со спокойного анализа всего того, что этим словом обозначается.

Можно провести исследование советского человека по направлениям: как он рождался, как любил, как умирал; как работал, как ел, как хоронил ближних; как отдыхал, как участвовал в общественной жизни, что читал, какую слушал музыку; и т.д. Это будет исследование советского образа жизни на уровне теоретически усреднённого советского человека, и далее можно эти описания специфицировать по социальным слоям и группам. Но только тогда, когда мы сможем отделить условия, обстоятельства, отношения собственности от умонастроений, реакций и речевого поведения, мы из тотального образа жизни отвлечём проявления менталитета, хотя каждое проявление в отдельности будет зависеть от своих обстоятельств. О «менталитете» можно будет говорить, если человек другого социального мира в тех же самых обстоятельствах (а как их пронаблюдать?) ведёт себя иначе, и не потому, что все люди разные, а потому, что он – американец (австриец, полинезиец...), а наш – советский. Как выразить (описать, зарисовать, и т.д.) теоретическую онтологию ментальности, чтобы, отображая её на жизненную эмпирию, выявлять «факты менталитета»?

Значительную трудность представит также анализ ментальной саморе-флексии. В текстовом наследии СССР мы обнаружим высказывания Л.И. Брежнева о новой исторической общности «советский народ», газетные публикации, клеймящие Высоцкого, поющего «с чужого голоса», тексты советских диссидентов, критикующих тоталитарное сознание, и многое другое. Разумеется, они должны браться не как авторитетные мнения о советском менталитете, а как документальные свидетельства о разнообразии его интерпретации внутри советского социума; при этом интенции интерпретаторов не всегда и даже не часто согласованы с жанром и содержанием высказывания [Литвинов 1991: 64-65]. Ложь может быть стандартной составляющей образа жизни. Искушение довериться тому, кто «хороший» (диссидент), и отвергнуть того, кто «нехороший» (генсек), велико, между тем понимающий социологический анализ требует бесстрастной фиксации того и другого как характерного свидетельства.

Нужна значительная методологическая и феноменологическая проработка проблемы, прежде чем анализы национального менталитета смогут заявляться как научные. Впрочем, буду рад, если ошибусь.

Но часто бывает так, что художники, писатели своими средствами выполняют анализы, которые науке пока не под силу. Они не дают научного результата, поскольку средства – художественные, но они по-своему обеспечивают то понимание действительности, ради которого мы ставим наши научные вопросы.

В.И. Толстых говорит о Владимире Высоцком [Толстых 1986: 117-118], что его творчество – это работа художника, «фильтрующего и кристаллизующего разного рода самоочевидности эмпирического, бытового и небытового, ради извлечения некоего человеческого, общественно значимого смысла». И, добавляет он, «надо признать, что информативно его песни богаче, более ценны, чем многие социологические (этические) сочинения». Сказано весьма общо. И ещё сказано: «Анализ работы Высоцкого с материалом обыденного сознания ждёт своих исследователей...» [там же: 117].

Исследователей не пришлось бы долго искать, если бы было известно, как это делать. Автор настоящей работы умеет это не лучше других, а потому надеется, что некоторая бедность последующего изложения будет ему прощена.

2. Высоцкий как герменевт

Герменевтический эффект песен Высоцкого производен от его художественного мышления и от духовной ситуации его аудитории.

Его баллады – это мыслительные эксперименты, в которых «исследуется», однако, не общественное устройство, а человек, интегрированный в это устройство. И можно сказать, что здесь Высоцкий не оригинален, что стихи вообще имеют своим предметом душу, а не обстоятельства, если это настоящие стихи. Однако Высоцкому удалось схватить душу советского человека, во-первых, в её огромном разнообразии, во-вторых, в её органическом сплаве с характерными советскими обстоятельствами. В этом он был чрезвычайно последователен. В отличие от многих своих современников, Высоцкий, кажется, не считал, что он понимает пороки этого общества и должен противопоставить им программу; он не был диссидентом. Всё, что он делал в своих песнях, было психоанализом советского человека в его многообразии: устами своих героев он давал исповедаться нам, чтобы мы, обострённо ощутив экзистенциальный дискомфорт, начинали спрашивать и понимать. Не претендуя на готовое понимание, он непрерывно демонстрировал готовность пытаться понять.

Это делалось совмещением с персонажами баллад и со слушателем одновременно.

Подчеркнём ещё раз: Высоцкий избегает собственно исследовательского и собственно критического отношения к материалу, это мы усматриваем в нём исследователя и критика, и у нас есть для этого наши апостериорные основания. Он сам – рассказчик, и что в этой жизни «не так, как надо», он оставляет вопросом.

Важно открыть глаза себе и нам, отвечать же может каждый по-своему. А когда мы заранее знаем ответы, его песни выбивают почву у нас из-под ног, и мы чувствуем, как ненадёжны наши привычные истины. Может быть, он полагает искомые ценности и суждения поперёк наших советских: например, ценен всякий живой человек независимо от его прежней биографии; ценен интересный человек независимо от его ума; значительна трагическая судьба независимо от степени личной вины. К его ужесточённым нравственным требованиям, безусловно, относится «Не суди». Благо-

даря смене ориентиров мы можем понимать наше бытие заново, от исходной черты.

Советский человек имел (и имеет) множество готовых ответов на вопросы, которые забыты и давно не задаются. «А мы всё ставим каверзный ответ и не находим нужного вопроса» (стихотворение «Мой Гамлет»). Чтобы начать спрашивать, надо попасть в герменевтическую ситуацию, иначе говоря – в ситуацию, понуждающую к рефлексии.

Связи понимания и рефлексии интенсивно и продуктивно изучаются в Тверской герменевтической школе проф. Г.И. Богина; к сожалению, здесь нет места, чтобы воздать им должное в соответствующих ссылках и комментариях. В нашем контексте достаточно будет следующего короткого пояснения [Литвинов 1992].

В акте рефлексии мы становимся видящими в каком-то ином смысле, чем до этого акта. Нас озаряет. Суть события в том, что рефлексия для начала создаёт непонимание, т.е. осознаваемую потребность понять, провоцирующую нестандартный вопрос. Мы как бы застряли между старым видением мира и каким-то возможным новым, которое ещё не сложилось. Мы не можем по-старому, потому что увидели свет, и не можем по-новому, потому что не знаем как.

Экзистенциальная необходимость усиливает, или даже впервые создаёт возможность мысли, как вопрошания.

Сила поэта и барда Высоцкого в том, что он даже самого незатейливого слушателя обрекал на рефлексию и работу понимания.

Существует, говорил В.И. Толстых, «вселенная – страна Высоцкого, в которой живут очень знакомые и в то же время диковинные в своих обычных свойствах и проявлениях люди, обладающие неистребимой тягой к самопознанию и духовному озарению» [Толстых 1986: 120]. На языке Сартра это – советский человек именно не в-себе, а для-себя. С ним, очень разным и конкретным, Высоцкий настойчиво совмещает себя и слушателя. В этом смысл замечания В.Б. Шкловского: «Люди слушают Высоцкого и вспоминают, что они люди».

Если в песне «Очередь» советского человека обслуживают после иностранцев и делегатов, хотя «мы в очереди первыми стояли», то Высоцкого в первую очередь интересует не социальное установление, а советская реакция на него: «Да ёлки-палки, да что же это такое, да разве так можно, да мы же... в очереди же мы первыми стояли, а те, кто сзади нас, уже едят!» И мы понимаем важную черту нашего советского характера: мы хотим и ждём справедливости, предоставляя «большим людям» её вершить. Если в песне «Прошла пора вступлений и прелюдий...» возникает такой «большой человек» в роли слушателя «Охоты на волков» и в конце восклицает: «Да это ж про меня! Про нас про всех, какие к чёрту волки!», мы через весь барьер справедливой иронии (ибо «большой человек» скорее загонщик, чем затравленный волк) не можем не подумать, что он – тоже советский, интегрирован в ту же систему установлений и практик, так же относит к себе «Обложили
меня, обложили». В песне «Подумаешь!» в конце вопрос: «...Но одно меня тревожит: Кому сказать спасибо, что живой?», и мы ставим это в ряд со всеми нашими «спасибо», говоримыми в адрес Партии и Правительства за всё, даже за повышение цен, которое якобы есть забота о нас. Но Я-персонаж этой баллады таков, что песня не воспринимается как критика с точным адресом; она, конечно, об обстоятельствах, но ещё больше о нас. Песня «Дайте собакам мяса» кончается словами «Мне вчера дали свободу – Что я с ней делать буду?»; в самом деле – что? Изменения в общественной жизни 80-х гг. подтвердили, что вопрос фундаментален и требует работы понимания. Ни одна из этих песен, как и авторская песня Высоцкого в целом, не выносит окончательных суждений и не даёт ответов. Песни пробуждают рефлексию и открывают путь к пониманию нашего бытия.

В творчестве Высоцкого выполнена для этого важная предпосылка: он сам – типичный советский человек, и в адресате своего творчества он предполагает то же. Поскольку же он – гомо советикус рефлектирующий, он всем своим творчеством опровергает остроумную теорему А.Зиновьева: «Обычный советский человек обучается три дела делать без специальной подготовки: руководить, критиковать режим и быть агентом КГБ» [Зиновьев 1991: 183]. Авторское и человеческое достоинство Высоцкого возбраняет ему не только третье, но и второе, и первое: «Эй вы, задние, делай как я! Это значит – не надо за мной. Колея эта – только моя. Выбирайтесь своей колеёй» («Чужая колея»).

При этом Высоцкий выражает характерные нравственные ценности советского человека: утверждает патриотизм (особенно в военных песнях), дружбу и товарищество (песни из к/ф «Вертикаль», морские и др.), социалистический труд на благо общества («Чёрное золото», «Тюменская нефть», «Дорожная история», - если называть только песни о рабочем классе), интернационализм («Летела жизнь», «Мишка Шифман»). Но характерно то, что все эти ценности выверяются на их реализуемость в жизни советского человека: рядом с «Чёрным золотом» есть другой рассказ о шахтёрах, - они обрекают на смерть «стахановца» от НКВД («Сидели, пили вразнобой...»), рядом с зэком, который патриот, стоит «начальник Берёзкин», советский человек, бегущий от войны («Все срока уже окончены...»), наряду с общей советской апологией спорта («Профессионалы») множество ироничных («Сентиментальный боксёр», «Я раззудил плечо...») и саркастичных песен о спорте (знаменитая «Песенка прыгуна в высоту»); естественный интернационализм главных персонажей в «Мишке Шифмане» и «Летела жизнь» противостоит чиновному антисемитизму и государственному шовинизму, оборотной стороне советского менталитета. И всё это должно быть понято как целое, и к этому должно быть добавлено ещё многое, что вообще не тематизировалось советской пропагандой и официозной литературой, что было, как говорили штатные идеологи, «неинтересно для советского читателя».

Например, всеобщая любовь советских граждан к блатной и дворовой песне, коренящаяся (по точному замечанию Н.А. Крымовой в одной из
радиопередач о Высоцком в 1993 г.) в нашем всеобщем сиротстве и неприкаянности, эта любовь нашла в Высоцком своего классика. Он не только поднял этот жанр до искусства тем, что сочинял это по-настоящему хорошо, но напитал его гуманистическими мотивами. Это нереалистично по отношению к характеру преступного мира и мелкой шпаны («Рецидивист» изощрённо ироничен, рассказчик в балладе «В наш тесный круг не каждый попадал...» романтичен, как молодой революционер, герой песни «Весна ещё в начале...» прямо-таки высоко духовен), но это, с другой стороны, реалистично относительно ожиданий советского слушателя песни, у которого любовь к блатному жанру легко сочетается с нравственными и эстетическими принципами. Только в обществе, где почти у каждого кто-то из родственников попадал под репрессии, уместны и понятны такие песни, как «Серебряные струны».

Романтизированное отношение советского человека к алкоголю выразилось в целом каскаде амбивалентных песен Высоцкого о выпивках и запоях. Вменённое всем социалистическое отношение к войне постоянно подправляется у Высоцкого суждениями, характерными для участников войны: всё это было, но не так, не совсем так (ср. ментальность героев песен «Чёрные бушлаты», «Их восемь, нас двое» и «Звёзды», например). Амбивалентна и тема ветеранов: рядом с одухотворённым героем «Песни о погибшем друге» («Всю войну под завязку...») стоит герой песни «В ресторане по стенам висят тут и там...», спившийся ветеран, который отчаянно хочет верить тому, что говорит о его подвиге официальная пропаганда.

Привязанность к Высоцкому возникала у советского человека очень быстро, понимание его как амбивалентного приходило медленно. Этот «свой в доску» со своими лёгкими жанрами не должен был быть мыслителем или учителем жизни. Но он был тем и другим. Песни Высоцкого работали тонко. То, чего не понимает герой баллады, должен понять слушатель («Инструкция перед поездкой», «Случай на таможне», «Про речку Вачу», «Ой, где был я вчера...», «Банька по-белому», «Рядовой Борисов», «Поездка в город», «Про Серёжку Фомина» и др.). Так бывало у Брехта.

Если Б.Окуджава говорил, что во всех случаях художник выражает себя, пропустив через себя социальный опыт народа, то Высоцкий, не противореча этому, делал другое. Как художник, он выражает других, нас разных в разных ситуациях, используя своё «Я» как средство в психологическом эксперименте. В своих экспериментах он любил и страдал, умирал и убивал, но не для того, чтобы понять себя, а чтобы понять других. Думается, им руководил не вопрос «А я смог бы?», как предположил Р.Рождественский в предисловии к «Нерву», а скорее «На что способен человек?», и человек вообще, и этот человек в этой конкретной ситуации.

И весь этот песенный «театр одного актёра» [Крымова 1981: 100], в котором актёр «постоянно играл с тем, с чем, как известно, не играют» [там же: 113], - см. «Песню о госпитале», «Побег на рывок» и пр. – и, добавлю от себя, пел о том, о чём вообще не может быть песен («В ресторане», «Очередь», «Весёлая покойницкая» и пр.), - этот «театр» предъявляет советскому человеку его самого, вместе с тем миром, в котором он живёт, но предъявляет в виде предельно спрессованных проблемных ситуаций, прочерченных как бы случайно образами-сентенциями вроде «Света тьма, нет Бога» («В сон мне – жёлтые огни»), над которыми потом можно думать годами. Театральность ещё усиливается умножением масок: в песне не только образ рассказчика не идентичен образу автора, который не идентичен Высоцкому, но и образ слушателя может умножаться. Некоторые военные баллады («Полчаса до атаки», «Я полмира почти через злые бои...») рассказываются имитированным повествователем, стилизованным под «жалостных» певцов послевоенных улиц, и образ слушателя тоже имитирован как адекватный этому певцу в его собственном времени. Но одновременно это адресовано серьёзным автором серьёзному современному слушателю, которому те имитации должны что-то говорить именно как имитации. Аналогичное умножение автора-рассказчика и слушателя есть в дворовых балладах «Весь вечер я не пил, не пел...», «О нашей встрече что там говорить...» и др.

Если сопоставить песни Высоцкого с памфлетами Зиновьева, который, естественно, не менее интересен для исследователей советского менталитета, то основное различие видно сразу и непосредственно. Зиновьев подходит к материалу рассудочно, его можно читать как понимающую социологию, замаскированную под литературный памфлет. Высоцкий эмпатически сопереживает с героями эталонные ситуации, но, как хозяин-творец этих идеальных ситуаций, он предъявляет слушателю императив понимания. Кроме того, Зиновьев иногда выступает без маски: однако, сравнение его собственно социологических работ [Зиновьев 1992] с его памфлетами показывает, насколько у одного и того же автора беллетристическая форма адекватнее, как средство исследования менталитета, чем трезво научная. Высоцкий даже не делает попытки говорить об этих предметах нехудожественно. Его комментарии к собственным песням ничего не добавляют к содержанию. На концертах они скорее всего создавали для слушателя передышку между двумя потрясениями.

3. Заключительные соображения

Мне не очень нравится выражение «художественное исследование». Думаю, что В.С. Высоцкий его тоже не принял бы. Но ведь остаётся очевидным фактом, что В.Шукшин, А.Галич, В.Высоцкий (и А.Зиновьев как беллетрист) рассказали о позднесоветском менталитете много важного и верного. И о раннесоветском менталитете А.Платонов рассказал больше, чем все социологи. Из этого не следует, что исследование менталитета – вообще не дело науки. Вывод может быть другой: что наука о менталитете может строиться с учётом опыта литературы, тем более что, как мы заметили в

начале, менталитет рефлексивен и должен браться с проявлениями его самопонимания.

Художественная литература даёт для социологии, социальной психологии, герменевтики жизненного мира две важные вещи: а) модельные ситуации, принадлежащие пока что символическому миру искусства, не являющиеся фактическими, но воспроизводящие в плотной форме фактический смысл реальных жизненных обстоятельств и отношений; б) проблемы, воплощённые в художественном материале, однако допускающие перевод в рациональную форму научных вопросов.

Это привело бы к изменению признанных норм социологического исследования. Следовательно, такой акт затягивания беллетристики в научный предмет должен быть осуществлён методологически аккуратно. Коль скоро речь идёт об исследовательской задаче, то не искусство должно говорить, как это следует делать, а методология.

В частности, материал искусства здесь перефункционализируется. В машине социологического мышления «произведение» может стать «мыслительным экспериментом», «персонаж» стать «экспериментальным свидетелем», «автор» - искусственно полагаемым «фокусом рефлексии», и т.д. Но это – уже следующая тема.
ЛИТЕРАТУРА

Гадамер Х.Г. Истина и метод. Введение в философскую герменевтику – М.: Прогресс, 1988 – 452 с.

Гумбольдт В.фон. Избранные труды по языкознанию – М.: Прогресс, 1984 – 400 с.

Гумбольдт В.фон. Язык и философия культуры – М.: Прогресс, 1985 – 452 с.

Зиновьев А. Гомо советикус. Мой дом – моя чужбина – М.: Изд. Кор-Инф, 1991 – с.125-319

Зиновьев А. О бюрократизме в советском обществе. Об оппозиции в коммунистическом обществе. Почему мы рабы. О моей позиции. Конец коммунизма? (Первый коммунистический кризис) // Квинтэссенция. Философский альманах 1991 – М.: Изд. политической литературы, 1992 – с.47-94

Крымова Н. О Высоцком // Аврора – 1981, № 8 – с.98-115

Литвинов В.П. К структуре речевого события // Прагматическая интерпретация и планирование дискурса. Тезисы совещания-семинара / ПГПИИЯ – Пятигорск, 1991 – с.64-66

Литвинов В.П. Рефлексивная задержка как вход в пространство содержания // Понимание и рефлексия. Материалы 1 и 2 Тверских герменевтических конференций – Часть 2 – Тверь: Изд. ТГУ, 1992 – с.14-18

Литвинов В.П., Недялков В.П. Диалог о лингвистической характерологии // Характерологические исследования по германским и романским языкам / ПГПИИЯ – Пятигорск, 1989 – с.5-26

Толстых В.И. В зеркале творчества (Вл. Высоцкий как явление культуры) // Вопросы философии – 1986, № 7 – с.112-124

Beer O.F. Fröhlicher Föderalismus oder Der Adler mit den neun Köpfen // Österreich heute. Ein Lesebuch – Berlin: Volk und Welt, 2.Aufl., 1979 - S.203-209

Sartre J.P. L’être et le néant. Essai d’ontologie phénoménologique – Paris: Gallimard, 1988 – 696 p.




1 Опора на Сартра почти случайна. Обсуждая возможности исследования менталитета, я беру, исключительно для примера, одного пришедшего на ум философа, категориальные различения которого достаточны в этом месте рассуждения. Излишне говорить, что в настоящей работе вовсе не надо быть ни экзистенциалистом, ни неомарксистом; хотя быть феноменологом может оказаться полезным, коль скоро решается вопрос, что есть то, о чём мы размышляем.